Туда не ходить!

В ноябре 2004 года исследователь из российской правозащитной организации «Мемориал», работавший под моим руководством над проектом изустной истории частной жизни людей в сталинскую эпоху, провел беседу с Ноной Пановой. Эта 75-летняя женщина, чей отец был арестован в 1930-е годы во время чисток, два часа рассказывала о своей семье и о своем детстве в Санкт-Петербурге, и вдруг увидела на письменном столе магнитофон с микрофоном. Дальше беседа пошла так:

Панова: Ах, вот оно что…. [Замечает магнитофон и начинает паниковать.] Так вы все записываете? Меня же арестуют! Меня в тюрьму посадят!

Интервьюер: Кто вас посадит в тюрьму?

— Кто-нибудь…. Я так много вам рассказала, так много наболтала….

-[Смеется.] Да, это было очень интересно, но скажите мне, кто сегодня захочет сажать вас в тюрьму?

— А вы что, действительно все записали?

— Ну да, разве вы не помните? Я в самом начале предупредил вас, что наша беседа будет записываться.

 Ну, тогда все. Мне конец – меня арестуют.

— И куда же вас пошлют?


 Я не знаю. Несомненно, на Колыму, если не убьют до того.

— Когда?

— Очень скоро.

— Ну что вы говорите!

— Я сегодня не засну. Не засну.

— Лишь потому, что  так много мне рассказали?

— Конечно!

— Но вы же знаете, что я из «Мемориала».

— Ну…. Но может быть … может быть, вы не из настоящего «Мемориала».

Спустя десять с лишним  лет после краха советского режима не было ничего необычного в таких людях из поколения Пановой, которые по-прежнему боялись говорить о своей личной жизни в эпоху сталинизма. Выросшие в 1930-е годы, они с раннего возраста научились скрывать свои чувства и мнения – ведь людей арестовывали «за длинный язык». И они все еще боялись нажить себе неприятности слишком откровенными разговорами с незнакомцами. Для них микрофон был той техникой, которая ассоциировалась с КГБ.

Проводя такие беседы, мы вторгались в запретные зоны памяти. Дело в том, что несмотря на появление с наступлением эпохи гласности в конце 1980-х годов многочисленных новых материалов – опубликованных дневников, мемуаров и писем, остается еще много неизвестного нам. И даже сейчас, спустя двадцать лет после распада Советского Союза, непонятно, что делать с этим новым материалом. В центре исторических дебатов стоит вопрос: а позволяли ли себе советские подданные вообще частную жизнь?

Именно этот вопрос мы хотели решить в ходе наших бесед и интервью. В целом мы побеседовали с 454 людьми. Подобно Ноне, многие не хотели говорить или очень сильно тревожились по поводу наших бесед. В лучшем случае, они вспоминали трагические события, произошедшие несколькими десятилетиями ранее, когда почти все они были не более чем подростками. Проблемы памяти и толкования событий обескураживали. Но это был стоящий проект. Сегодня более половины из тех людей, с кем мы беседовали несколько лет назад, ушли из жизни, а остальные в основном  слишком стары или слишком немощны, чтобы отвечать на такого рода вопросы. Слишком быстро закрывается дверь к последним живым источникам информации, способным рассказать, как им жилось и выживалось в сталинском Советском Союзе. 

Долгие годы все, что мир знал о Советском Союзе, относилось исключительной к публичной сфере. За исключением немногочисленных мемуаров великих писателей, попавших в жернова репрессий 1930-х годов, в частности, Евгении Гинзбург и Надежды Мандельштам, в те годы о личной жизни почти никто не писал. Более представительные свидетельства начали появляться лишь в эпоху гласности, когда жертв сталинских репрессий стали призывать рассказывать свои истории. Такие организации как «Мемориал» помогали им искать информацию о пропавших родственниках, брали у них интервью, организовывали архивы из большого количества документов, писем, фотографий и артефактов, которые люди приносили в целлофановых пакетах и коробках после краха советского режима.

Но даже эти документы было очень сложно расшифровать и понять. Возьмем для примера дневники, которые считаются самым непосредственным выражением личных мыслей и чувств людей. Но тем, кто вел дневники в 1930-е и 1940-е годы, грозили серьезные последствия. Когда человека арестовывали, первым делом у него отнимали дневник, который можно было использовать как инкриминирующую улику. Во многих дневниках, всплывших в период гласности, выражаются конформистские политические идеи. Следует ли нам принимать их слова за чистую монету, как выражение искреннего желания принадлежать к советскому коллективу – ведь многие люди, занимая свое место в системе, чувствовали себя в опасности? Или же нам следует исходить их того, что страх заставлял их скрываться под маской? Есть две важных находки, переведенные с русского языка. Это дневник 1930-х годов кулацкого сына Степана Подлубного, который переделывает себя в советскую личность в фабричной школе. Дневник был опубликован в Германии в 1996 году историком Йохеном Хелльбеком (Jochen Hellbeck) под названием «Tagebuch aus Moskau». Вторая находка – дневник школьницы «Хочу жить!», написанный Ниной Луговской в то же время. Он был опубликован на английском языке в 2006 году. Для Хелльбека дневник Подлубного это свидетельство того, что человек был практически не в состоянии думать вне рамок и терминологии советской политики. В представлениях Хелльбека о «советском субъекте», которые изложены в книге «Revolution on My Mind» (С мыслью о революции) (2006 г.) и основываются на нескольких обнаруженных дневниках сталинской эпохи, для личной жизни у такого субъекта места очень мало, если мы ведем речь о самостоятельной мысли. А вот пример Луговской показывает, что даже школьница, подвергшаяся мощной пропаганде о «светлом советском будущем», способна не соглашаться, проявлять пессимизм и даже демонстрировать «антисоветские» мысли. Она доверяет их своему дневнику как выражению собственной индивидуальности.

В мемуарах налицо аналогичные проблемы толкования. Повествовательная линия литературных мемуаров, написанных Гинзбург и Мандельштам, оказала огромное влияние на любителей-мемуаристов с началом гласности, когда эти работы были опубликованы в России впервые. Сегодня в архивах «Мемориала» имеются сотни неопубликованных мемуаров о сталинском времени. Многие вышли в свет крошечными тиражами в несколько сотен экземпляров (обычно тираж оплачивал сам автор), либо размещались в интернете. Большинство носит повествовательный характер, начинаясь с ареста мужа или отца. Там имеются ностальгические воспоминания о счастливой семье до ареста, а затем делается переход к последствиям для всей семьи. Звучит рассказ об аресте самого автора, о времени, проведенном в лагерях, о возвращении, о поисках семьи и, наконец, о примирении с прошлым. Однообразие таких «семейных хроник» и «документальных рассказов» нельзя объяснить исключительно литературной модой. Возможно, эти мемуаристы ощущали некую потребность связать свою судьбу с судьбой остальных им подобных людей, пересказывая историю собственной жизни по образцу литературного прототипа. Как бы то ни было, они настолько сильно отождествляли себя с эмоциональным и идеологическим посылом таких книг, как история Гинзбург, что считали эти работы ключом к пониманию истории террора и собственного опыта, и откладывали свои мемуары в сторону, позволяя книгам этих авторов говорить самим за себя.

В этом смысле у изустной истории есть некоторые преимущества над письменными мемуарами. Как любое воспоминание, рассказ во время беседы ненадежен, особенно если речь в нем идет о событиях, произошедших несколько десятилетий тому назад. Однако собеседников, дающих такие интервью, можно подвергнуть перекрестному опросу, в отличие от  книги; и изустные истории можно проверить, сопоставив с другими источниками. Сделать это намного легче, чем проверить исторические документы.

Одна из многих проблем, с которыми мы столкнулись при проведении бесед-интервью, это доминирующее воздействие семейных легенд. Большинство людей, с которыми мы беседовали, в 1930-е годы были детьми или подростками. У них почти не было надежной и проверенной информации, на основе которой можно было бы восстановить историю семьи до либо во время террора. Документы исчезали; государство скрывало правду о судьбах расстрелянных или умерших от непосильного труда в лагерях людей. А дедушки и бабушки вместе с другими родственниками из инстинкта самосохранения обычно хранили молчание об арестованных членах семьи. Чтобы заполнить эти пустоты, люди черпали информацию из легенд о «счастливой семейной жизни» или о «добром отце», которая была порой основана не более чем на немногочисленных детских воспоминаниях и историях, которые они слышали. 

Хороший пример тому история Тамары Трубиной. Более полувека она ничего не знала о судьбе своего отца Константина. Ее мать, работавшая врачом в управлении ГУЛАГа в Сибири, рассказывала ей лишь то, что отец был инженером в лагере и добровольно работал на Дальнем Востоке. Когда мать умерла в 1992 году, Тамара узнала, что ее отца расстреляли. Но она все равно верила, что отец добровольно работал на Дальнем Востоке, пока во время беседы с нами не увидела архивные документы, показывающие, что ее отец был узником ГУЛАГа. И, тем не менее, она все равно отказывалась в это поверить, по крайней мере, первоначально. Тамара была вполне успешным учителем, и не могла представить себя в качестве  жертвы советской системы. Обвинять мать в утаивании правды она тоже не могла. Знание того, что ее отец был узником ГУЛАГа, могло отравить Тамаре всю жизнь. 

А выяснить предстоит еще очень многое. В 2007 году «Мемориал» получил 1500 писем, которые привезли в штаб-квартиру организации в пачках в огромных чемоданах. Это была самая необычная находка за последние 20 лет. Там был архив, собранный за восемьдесят лет Львом и Светой Мищенко. Лев и Света познакомились в 1930-х годах, будучи студентами физического факультета МГУ. Затем началась война. Лев пошел в Советскую Армию, но попал в плен к немцам. Он прошел через несколько концлагерей, в том числе, через Бухенвальд. После войны у него была возможность  эмигрировать на Запад, но он ее отверг, так как хотел отыскать Свету. Но как и многих других военнопленных, его после возвращения в страну немедленно арестовали и отправили в лагерь в Печору. В 1946 году он написал тете в Москву, спросив ее, знает ли она, что случилось со Светой. Ответила ему сама Света. Она ждала его пять лет. На протяжении следующих десяти лет они поддерживали отношения, постоянно переписываясь. Они писали друг другу по два-три раза в неделю. В конце каждого дня они что-нибудь записывали. Поскольку письма отправлялись тайком через вольнонаемных рабочих, которые могли переписываться как все, эти послания по своему содержанию удивительно откровенны. Письма Льва это единственное крупное документальное свидетельство повседневной жизни в ГУЛАГе в режиме реального времени, которое стало доступно людям. Письма наполнены самыми сокровенными мыслями и чувствами, и помогают читателю изнутри заглянуть в жизни Льва и Светы и посмотреть, как развивались их отношения.

Неудивительно, что многие из этих писем трудно расшифровать. Имена людей изменялись, а на случай, если письма будут перехвачены, использовались эвфемизмы (МВД называли «дядями», ГУЛАГ «зонтом», а взятки витамином Д (от слова деньги)). Но у моих коллег из «Мемориала» и у меня была возможность поработать вместе со Львом и Светой, чтобы расшифровать их значение. Мы сделали несколько видеоинтервью до того, как они скончались в 2009 году – один за другим. Позднее мне довелось поработать в архиве лагеря, где удалось выяснить многие новые детали из писем Льва и подробности о лагерной жизни, о которых он не писал. Я также провел десяток бесед с бывшими заключенными этого лагеря, которые все еще жили в Печоре и могли помнить о пяти тайных, незаконных и исключительно опасных поездках Светы ко Льву. В истории ГУЛАГа нет ничего подобного этим поездкам, но все они подтверждаются письмами. «Мемориал» опубликует переписку Льва и Светы. История их жизни будет темой моей новой книги.

Орландо Файджес – профессор истории Биркбекского колледжа Лондонского университета. Он автор книги «The Whisperers: Private Life in Stalin\’s Russia» (Говорящие шепотом: частная жизнь в сталинскую эпоху).

Добавить комментарий

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте как обрабатываются ваши данные комментариев.